Ника засмеялась так, что две женщины с картами обернулись. Это были первые за весь день взгляды, брошенные на Собачьем пляже, и оба достались мне. Здесь никто никому не был интересен — кроме того, кто в плавках.
Трусы я не снял. Пролежал на животе, пока не затекли локти, и узнал о песке больше, чем за всё детство. Сгореть я при этом не боялся: к августу одессит уже не сгорает, а только темнеет, как медный таз, в котором варят варенье. Сгорают у нас приезжие — по этому их и узнают.
Потом мы пошли купаться. Ника достала из сумки резиновые тапочки — из-за камней, сказала она. Лифчик она снимала, не отворачиваясь, а тапочки надела, отвернувшись. Камни там действительно были острые, но я всю жизнь ходил по ним босиком и только пожал плечами. Вода у берега была тёплая, а на глубине снизу подступал холод, и каждый раз, ныряя, я чувствовал его животом, как чужую ладонь. Дно было видно до последнего камешка: бурые бороды водорослей, бычки, которые сидели на камнях и не желали уступать дорогу, маленький краб, бегущий боком по своим делам.
Плавала Ника хорошо — сильно, ровно, без брызг: так плавают те, кого в детстве учил тренер, а не папа. Потом переворачивалась на спину и лежала на воде, раскинув руки, и тогда море держало её всю, от затылка до пяток, с белой грудью над водой и зажмуренными глазами. Я нырнул, оторвал от камня гроздь мидий, расколол одну о камень и протянул ей, сырую, — так у нас пугали приезжих. Ника взяла, высосала мидию из створки, не моргнув, и вернула мне пустую ракушку.
— Солёная, — сказала она.
— Это море.
— Это мидия.
Рядом с Собачьим был ещё один пляж, о котором знали совсем немногие. Это был клочок песка между двумя скалами, которые выдавались в море, как два пальца. Сверху туда не спуститься — обрыв, глина, — а скалы, торчавшие из воды, закрывали его, как ширма: с моря его было не разглядеть, а со стороны соседних пляжей и подавно. Попасть туда можно было только из воды, вплавь, если знать, где под водой камень и где его можно обойти.
Я знал. Я туда её и повёл.
— Здесь камень, — говорил я, оборачиваясь. — Тут выше, держись левее. Теперь можно.
Мы обогнули скалу и выбрались на берег. Клочок был шагов семь в ширину и четыре в глубину. Сзади — отвесная глиняная стена с торчащими корнями, по бокам — две скалы в зелёной слизи, в мидиях и в белых пятнах от чаек, впереди — море. Песок здесь был ещё грубее, чем на Собачьем, тёмный от воды у кромки и светлый, горячий выше. На камнях сохли водоросли и пахли так, что от этого запаха кружилась голова.
Теперь нас не видел никто.
Ника огляделась. Посмотрела на скалы, на обрыв, на пустое море. Потом на меня — долго, с прищуром, тем же взглядом, каким смотрела в очереди.
— А сверху? — спросила она.
— Сверху только чайки.
— Чайки не считаются, — согласилась она и села на песок.
5. Клочок
Сначала мы просто сидели.
Песок под ладонями был горячий сверху и холодный, мокрый, если прокопать пальцами на фалангу. Маленькие волны добегали до наших ног, лизали пятки и уходили, утаскивая из-под ступней песчинки, и после каждой оставалась тонкая пена, которая лопалась с еле слышным треском. Ника выжимала волосы: наклонила голову набок, скрутила их жгутом, и вода стекала у неё по плечу, по груди, по животу и пропадала в песке. Потом она