с его ладонью, и одно не отменяло другого. Утром я бежала лучше.
Чип мне ввела Тамара Ильинична — в шею, слева, на середине, туда, куда вводят лошадям. Игла была толстая, как спица. Под кожей осталось твёрдое зёрнышко с рисинку, и первую неделю я трогала его плечом, как трогают языком новую пломбу.
Потом она открыла паспорт. Книжечка, на развороте силуэт лошади — сбоку и спереди; на нём отмечают отметины. Тамара Ильинична нарисовала на силуэте мою родинку под левой лопаткой, точкой, и шрам — короткой чертой поперёк живота. Живот у лошади был ниже, чем у меня, и шрам пришёлся почти у ног.
— Масть, — сказала она и посмотрела на мои волосы. — Светло-русых у нас не бывает. Пишу «соловая».
В графе «кличка» стояло «Ириска». В графе «владелец» — его фамилия, имя и отчество. Я знала их и раньше.
— По бумагам всё, что они привезут, — для кобылы, — сказал он. — Кобыле можно.
Он закрыл паспорт и положил его в ящик стола, рядом с моим человеческим: тот так и лежал в конверте, в котором я его привезла.
— У Толстого есть рассказ, — сказал он. — Там мерин всю жизнь не мог понять, что люди имеют в виду, когда говорят «моя лошадь».
— Ириска не читала. Ириска до Толстого не доучилась.
— Почитаю.
И читал — по вечерам, на ведре, под лампой над денником. Мерин был пегий и старый, его все обижали, а я засыпала на середине главы, и он дочитывал вслух, уже для себя.
Договор был на двух языках, и китайский вариант оказался длиннее. Я спросила, что в нём лишнего.
— Ничего, — сказал он. — У них так пишется.
Руки мне дали на десять минут. Я подписала оба экземпляра, каждую страницу. Подпись вышла ровная, ровнее, чем на заявлениях, и руки я убрала за спину сама, раньше, чем он сказал «время».
— Через месяц спрошу ещё раз, — сказал он. — И каждое воскресенье до того.
Он спрашивал четыре воскресенья подряд: «Ириска согласна?» В первый раз я ответила полностью: «Ириска согласна». К четвёртому воскресенью от ответа осталось одно «да».
Они приехали в середине октября: женщина из вторника — её звали доктор Ван, — двое молчаливых лаборантов в одинаковых синих куртках, восемь ящиков с надписью «Ветеринарное оборудование» и стальной сосуд, из горлышка которого шёл белый пар. В сосуде были клетки Алтын. Их взяли у неё ещё весной — Тамара Ильинична под уколом срезала у кобылы с шеи лоскуток кожи размером с ноготь, — и полгода растили в Баотоу на каркасе, который теперь должен был стать частью меня. Ветеринарный блок, где оперируют лошадей, отмыли хлоркой до скрипа, но запах сена держался и сквозь неё.
Доктор Ван пришла ко мне в денник одна, без планшета.
— Ирина, — сказала она.
Она одна здесь звала меня Ириной и говорила мне «ты» — не про Ириску, а мне. Даже теперь, когда в паспорте стояла кличка, а в планшете — ноль один.
— Ты понимаешь, что ты первая?
Я кивнула.
— Если ты умрёшь, виновата буду я. Не он. Протокол подписывала я. — Она помолчала. — Русский я учила в Новосибирске, шесть лет. Там все спрашивали, что значит моё имя. Теперь спрошу я. Ты знаешь, что значит твоё?
Я помотала головой.
— По-гречески «Ирина» — мир. Покой. — Она чуть улыбнулась, в первый раз. — В Новосибирске я заметила: у русских имена часто обещают то, чего потом не дают.
Я не поняла, утешает она меня или предупреждает. Наверное, она и сама не знала.