бы слово — «влюбилась». Ириске слово было ни к чему: она знала, каким пальцем он поднимает губу.
В ноябре он пришёл в денник не с папкой — с фотографиями.
Положил их на солому веером, как кладут карты. Лошадиные головы — сбоку, анфас, в три четверти. На одной кто-то провёл карандашом линии: скулы, переносица, нижняя челюсть.
— Можно ещё, — сказал он. — Лицо.
Он помолчал.
— Тот же стол. Доктор Ван против. Тамара Ильинична тоже против, но поможет. — Он смотрел на фотографии, не на неё. — Я этого хочу. Поэтому решать не мне.
Ириска посмотрела на фотографии, потом на него — и улыбнулась. Улыбка вышла сама, раньше мысли. А живот свело, кисти за спиной похолодели, и брусок стал скользким.
Не смей, — сказал голос. — Это лицо. Твоё. Больше у тебя своего ничего нет.
Ириска не ответила ни ему, ни голосу. Он подождал и ушёл к кобылам, а фотографии оставил на соломе.
Три дня они так и лежали — веером, лицами вверх. Ириска на них не смотрела, а ходить к поилке приходилось мимо.
На четвёртый день она сказала:
— Ириска просит руки.
— Подписать? — спросил он.
Она мотнула головой. Он отстегнул браслеты и встал в дверях денника, спиной к ней.
Пальцы за два года отвыкли от лица и трогали его осторожно, как чужое. Лоб. Брови — левая чуть выше, мама говорила, что это папина. Нос. Скулы. Губы, обветренные, в трещинках от удил. Подбородок. Лицо как лицо. В банке его выдавали вместе с платком, на смену, и улыбку к нему — по регламенту.
Руки она убрала за спину сама, раньше, чем он обернулся.
Доктор Ван приехала через неделю и сначала долго говорила с ним в проходе — тихо, по-русски, и по-русски она ругалась хуже, чем по-китайски, потому что подбирала слова. Потом зашла в денник.
— Ирина, — сказала она. — Это уже не медицина. Сердце, кровь, бёдра — это протокол, это наука, за это мне не стыдно. Лицо — это его желание. И твоё. Ты понимаешь разницу?
Ириска кивнула.
— Ты можешь сказать слово.
Ириска знала, что может. Слово лежало там, где лежат адреса. Она не стала его доставать.
— Ирина, — сказала доктор Ван ещё раз, и голос у неё дрогнул. — Я видела, как ты бежишь. Я видела, как ты стоишь. Я знаю, что ты хочешь. Но лицо — это не хочешь. Лицо — это кто. Ты понимаешь? Это последнее, что говорит, кто ты.
Ириска смотрела мимо неё, в проход. Там, у столба, стоял он и не входил. Его лицо она знала лучше своего: седую полосу в бороде, морщину между бровей, которая собиралась, когда он считал её шаг. А её лицо — то, которое менялось на долгой работе, — видел только он.
— Ириска хочет, — сказала она.
Ты меня не слышишь, — сказал голос.
Она слышала. Просто ответила не ему.
Доктор Ван вздохнула, сказала что-то по-китайски, коротко, и пошла мыть руки.
Ночью он не лёг. Просидел на ведре у изголовья до утра, как в ту лихорадку, и Ириска, просыпаясь, каждый раз находила его на месте.
Утром её отвезли в операционную.
Стол был тот же, и лампа та же, и Тамара Ильинична у стены в зелёной шапочке. Доктор Ван на этот раз не говорила с лаборантами, и те всё делали молча. Сучок Ириска нашла, не ища: он смотрел с балки тем же тёмным глазом с ободком, и ей показалось, что он её узнал.
Он взял её за руку. «Сильнее» он не сказал — она сжала сама.
Холодное вошло в вену, тепло пошло вверх, к горлу, — это она