Она вздрогнула, и не от мороза. За четырнадцать месяцев её имени в этом корпусе не произнёс никто. Она привыкла быть без имени, как привыкла к ошейнику, и думала, что так и надо. А этот, чужой, купивший её на двое суток, назвал её с первой минуты, полным именем, каким её звали только в паспортном столе и в налоговой.
— Садись, Ирина. Замёрзнешь.
Он открыл ей дверцу. В машине было жарко и пахло стружкой и мандаринами: на приборной панели лежала горка оранжевых корок. Ира оглянулась на корпус. Дверь уже закрылась. В окошке полуподвала горел свет, и того, кто был внутри, она не увидела: к пульту он вернулся, не дожидаясь, пока они отъедут.
Ехали молча. Глеб не включал музыку и не спрашивал, удобно ли ей. Кончился город, кончились фонари, началась трасса, потом не трасса — дорога в снегу между чёрными елями. Ира сидела с прямой спиной и ждала, когда он начнёт: голос, приказ, правило — что-нибудь. Он вёл машину и молчал. На повороте положил ей на колено ладонь — тяжёлую, горячую даже сквозь колготки — и так и оставил. Ладонь говорила то, чего не говорил он. Сиди. Я здесь.
За неё заплатили. Сколько — она не знала и не спросила. Эта мысль пришла на сороковом километре и ехала с ней до самого дома, как третий пассажир, и Ира не знала, обидно ей или смешно, и решила, что смешно, а потом — что всё-таки нет.
Дом стоял над рекой, на краю деревни, — бревенчатый, тёмный, с белым дымом из трубы, который уходил в небо столбом и не шевелился. Снег под ногами скрипел, как крахмал. Звёзд было столько, что на крыльце она остановилась и задрала голову, и Глеб не торопил.
Внутри было жарко и пахло деревом — разным: смолой, дымом, чем-то сладким и чистым, как свежий хлеб. Печь занимала полдома. Стол, лавки, полки, перила лестницы — всё было сделано руками, и одними руками: это было видно по тому, как сходились углы.
— Сами? — спросила она.
— Сам.
Он снял с неё пальто и повесил. Потом встал перед ней, близко, — она смотрела ему в грудь, в грубую вязку свитера, — и положил ладонь ей на шею сзади. Указательный палец у него был короче других: верхней фаланги не хватало, и гладкий, как речной голыш, обрубок лёг ей под левое ухо — туда, где обычно сидела роговая палочка.
— Слушай, — сказал он. — Говорю я мало. Я руками. Ладонь здесь, — он чуть сжал пальцы, — значит «стой». Хлопну по бедру — «ко мне». А так, — большой палец пошёл вниз по позвонкам, медленно, до лопаток, — «на колени». Запомнишь?
— Запомню.
— Говорить можешь, когда хочешь. Спрашивать тоже. Молчать не обязана. — Он помолчал. — Слово у тебя какое?
Ира подняла глаза. Слово было не его. Слово было их — её и того, у пульта, — и отдавать его чужому было как отдавать ключи от чужой квартиры.
— Обязательно?
— Без слова я тебя пальцем не трону.
— Липа.
Он кивнул.
— Хорошее слово.
И больше ничего не сказал.
Ужинали картошкой с грибами, прямо из чугунной сковороды. Есть он посадил её за стол, на лавку, рядом с собой, и подкладывал ей, не спрашивая, ещё и ещё, пока она не засмеялась и не сказала: «Всё». «Всё» он послушался. Это было так непривычно, что она ещё долго сидела над пустой тарелкой и не знала, куда деть руки.