чтобы под тем, что он со мной сделает, были мышцы, но тогда я этого не знала. Артуру было двадцать шесть, у него были ямочки, как у Ольки Тимошиной, и смотрел он на меня так, как на меня смотрели, пока мне не исполнилось тридцать пять. Я дала ему телефон. Мы выпили кофе в «Шоколаднице» напротив клуба — кофе был отвратительный, Артур рассказывал про протеин, — и больше ничего не было. Мне больше ничего и не было нужно. Я хотела знать одно: сколько я стою на улице, без Глеба, в тридцать девять лет.
Дома он спросил, почему я поздно. Я сказала, что тренировка затянулась: Артур показывал новый тренажёр. Почти правда. Глеб кивнул.
Через два дня он положил передо мной на стол чек. Два капучино и чизкейк, «Шоколадница» на Садовой-Кудринской, девятнадцать сорок две. Чек был из кармана моего пальто. Я никогда не выбрасываю чеки — Глеб знал эту мою привычку раньше, чем я сама о ней задумалась.
— Кофе можешь пить с кем угодно, — сказал он. — Врать мне — нет. — Он постучал пальцем по чеку. — Сколько тут позиций?
— Три.
— По четыре за каждую.
Он пристегнул мне запястья и щиколотки к пражской скамье. Первые минуты кожа на ней всегда холодная, потом нагревается от тела, и запах становится сильнее — как у новой обуви в коробке. Вложил в правую ладонь пятирублёвую монету и сжал мои пальцы вокруг неё.
— Уронишь — остановлюсь.
Потом кляп: кожаный шар на ремешке, ремешок под волосами на затылке, и во рту сразу стало много слюны, которую некуда девать.
Он не торопился. Я слышала, как он ходит у меня за спиной, как пробует трость в воздухе — коротко и сухо, с таким звуком рвут бумагу. Потом он положил трость мне поперёк ягодиц и оставил лежать, лёгкую, прохладную, и я лежала и ждала, а трость лежала, и ничего не происходило, и это было хуже удара.
Он её убрал.
Свист. Удар.
Сначала была только линия, белая и ровная, как шов после хорошего хирурга. Жжение полезло из неё потом, расползаясь вширь.
— Раз, — сказал он.
На этот раз считал он сам. Второй лёг ниже, параллельно. Третий — между ними. После четвёртого он остановился, и я услышала, как он пьёт воду: глоток, ещё глоток, стакан стукнул о стол. Он пил воду, а я лежала с горящими полосами и пыталась вспомнить ямочки Артура — и не могла. Вместо них лезли веснушки среды.
Пятый. Шестой — сразу, без паузы, поверх пятого, и я дёрнулась так, что звякнули кольца. Монета повернулась в пальцах ребром. Я сжала её до ломоты в суставах.
На восьмом я плакала — в кляп, со слюной, некрасиво. На девятом мне захотелось разжать кулак, и я знала, что не разожму. Упрямство тут было ни при чём: я хотела, чтобы он дошёл до конца, потому что только тогда ложь будет закрыта, как оплаченный счёт.
Десятый и одиннадцатый я не помню. Двенадцатый помню: он ударил слабее, почти погладил, и от этой жалости я завыла громче, чем от всего, что было до неё.
Он снял кляп, вытер мне подбородок ладонью. Пальцы мои не разжимались, и он разгибал их по одному. На ладони отпечаталась монета — орёл и пятёрка задом наперёд.
Я ждала, что он возьмёт меня. Тело ждало — разогретое, мокрое, бесстыдное. Он отстегнул манжеты, растёр мне запястья, принёс мазь и смазал полосы; мазь была холодная и пахла мятой и аптекой. Уложил в постель. Сам лёг рядом, поверх одеяла, и выключил свет.