и пятницу он сказал в первый же вечер, тем тоном, каким сообщают график вывоза мусора.
— По средам у меня Вика. По пятницам — Ирина Олеговна. В эти вечера тебя здесь нет.
— А где я?
— Где хочешь. Кино, бассейн, подруги.
Подруг у меня не было со времён Маринки. Я выбрала бассейн.
Про себя я называла их средой и пятницей. Имена у них были, но мне они были ни к чему. Пятница меня не беспокоила: ей было за сорок, она была замужем за банкиром, приезжала на такси, чтобы не светить машину, и уезжала до полуночи. Она брала у Глеба то, чего не было дома, и возвращалась домой, а женщин, которые возвращаются домой, у себя не оставляют.
Среде было двадцать три. Я видела её один раз, в лифте: веснушки до самых ушей, обкусанные ногти, кеды, рюкзак с брелоком в виде авокадо. Лифт у нас обшит латунью, в ней видно себя целиком, и я, как всегда, проверила воротник, помаду и шею. Она в латунь не посмотрела ни разу — смотрела в телефон и грызла ноготь на большом пальце. Некрасивая. Это и было хуже всего: у неё всё было своё, и ей даже в голову не приходило проверять, на месте ли оно.
Потом среде тоже было двадцать три. И потом. Среды у него менялись, пятница оставалась.
Ревновать я не стала. Ревность — это когда не знаешь расценок. Я знала: у меня пять вечеров, у неё один, пять больше одного, считать я умею. По средам я плавала в бассейне на Садовой, пока не начинало сводить икры, и потом долго сидела в раздевалке с мокрой головой, глядя, как уборщица гоняет шваброй воду по кафелю, и считала, сколько раз она проведёт шваброй, прежде чем вода уйдёт в слив.
* * *
Первым настоящим делом, которое он поручил мне в этой квартире, была кровать.
— Тебя учили, — сказал он. — Покажи.
Меня учили. Колледж гостиничного сервиса, второй курс, преподавательница Людмила Петровна, которая проверяла углы транспортиром. Простыня внатяг, угол сорок пять градусов, отворот на ширину ладони, подушки кантом к двери. Заправляла я голой — одеваться для этого мне не разрешили — и чувствовала его взгляд на каждом наклоне, только смотрел он не на спину и не на ягодицы, а на руки: как они разглаживают, как подворачивают. Двадцать лет мои руки делали с мужчинами всё, что угодно, но так за ними не следил никто.
Он подошёл, достал из кармана металлическую линейку и измерил отворот. Девять сантиметров. С другой стороны — восемь с половиной.
— Ещё раз.
Я перестелила. Он измерил. Перестелила ещё раз, и между ног у меня уже было мокро, и глупее этого со мной ничего не случалось: гостиничная простыня, линейка, полсантиметра, которые оказались важнее моей груди. С третьего раза он кивнул.
— Ложись. Сверху. И не помни.
Я легла на спину, поверх покрывала, руки вдоль тела. Он сел за стол и работал. Час. Я лежала и не шевелилась, потому что любое движение оставило бы складку, а складку он бы увидел. Зачесалась щиколотка, потом нос, потом всё сразу. По Малой Бронной проехала скорая. Он ни разу не обернулся. Когда он наконец встал и подошёл, покрывало подо мной было мокрым от пота, а складок на нём не было ни одной.
Он посмотрел на покрывало, потом на меня.
— Хорошо.
Я повторяла это «хорошо» про себя до утра, как повторяют сумму, которую боятся забыть. Утром он сдёрнул покрывало одним движением и бросил в стирку.
* * *
Тренера звали Артур. Глеб оплачивал мне клуб и персональные тренировки — он хотел,