Я лежала в темноте с руками поверх одеяла, и полосы пульсировали, каждая в своём ритме, и между ног ныло так, что я сводила колени, а он дышал рядом ровно, как человек, который ни в чём себе не отказывает. Он лежал на боку, спиной ко мне. Я ждала, что он повернётся, — не для того, чтобы взять, а хотя бы повернётся, — и ждала так долго, что начала считать его вдохи, сбилась на четырёхстах и начала сначала. Он не повернулся. К утру мне расхотелось знать, сколько я стою на улице: на улице за меня не дадут ничего из того, что не давал он.
Отпечаток монеты сошёл с ладони к обеду. Полосы держались две недели. Клуб я сменила сама, он не просил.
* * *
Раз в месяц он фотографировал меня у белой стены в прихожей — анфас, профиль, спина, руки за головой, — как в клинике фотографируют пациентов перед операцией. Я думала, это такая игра. На третий год он разложил снимки на длинном столе, тридцать с чем-то штук, по порядку, и долго на них смотрел, а я стояла рядом голая и смотрела, как он смотрит, и по его лицу ничего нельзя было прочесть. Потом он взял меня двумя пальцами за бок, там, где после сорока у всех появляется то, что не уходит ни с какой диетой.
— Начнём, — сказал он.
Бумаги мне дали в клинике на Малой Бронной, в том самом кабинете. Информированное согласие, восемь страниц, внизу каждой — место для подписи. Я не спросила, сколько это стоит. Первый раз в жизни мужчина собирался в меня вкладываться, не спрашивая, хочу ли я, — и первый раз в жизни я не торговалась. Подпись у меня с колледжа одна и та же, та самая, которой я отказалась от Сони. Рука помнит её лучше меня.
Где-то в те месяцы я перестала называть его про себя Глебом.
* * *
Начали с волос. Лазер — весь, кроме головы: ноги, руки, подмышки, лобок, всё между ягодиц, тонкий пушок на пояснице, о котором я даже не знала. Гель холодный, вспышка щёлкает, как резинка по коже, и пахнет палёным волосом; этот запах потом неделю стоял у меня в носу. Брови он тоже снял. Неделю я ходила с голым лицом, как пупс из «Детского мира», и не выходила из дома, а потом пришла мастер — девочка с бровями, нарисованными так ровно, что их хотелось отклеить, — и три часа водила мне по векам и надбровьям жужжащей иглой. Хозяин сидел в кресле и смотрел.
— Максимально дерзкий, провокационный и ультрасексуальный макияж, в котором акцент сделан на выразительность, глубину и драматизм, — сказала мастер, отдавая мне зеркало. Она явно знала это наизусть.
Стрелки до висков, брови вразлёт, веки тёмные и тяжёлые — поволока, которую больше не нужно было изображать. В Сызрани сказали бы, что я теперь навсегда накрашена как шлюха. В Сызрани вообще многое понимали правильно, только выводы делали не те.
Без волос кожа стала другой. Простыни, вода в душе, его ладонь — всё касалось меня как в первый раз, и от этого я была голая даже одетая.
Потом липосакции — живот, бока, спина, бёдра, четыре раза под общим наркозом. Жир не выбрасывали: его откачивали из живота и вкачивали в бёдра, перекладывали из одной графы в другую, и я, просыпаясь в компрессионном белье, тугом, как вторая кожа на размер меньше, первым делом трогала живот: на месте ли убыток.
Диета была отдельной сессией длиной в год. Варёная грудка, огурцы, гречка