переносят — закон. Там закон смотрел в другую сторону и смотрел за деньги.
Доктор Менон, индиец в золотых очках, говорил по-английски так вежливо, что главное до меня дошло не сразу. Мои яйцеклетки, если перевести его вежливость на человеческий, давно вышли в тираж. Риски он перечислял тем же голосом, каким в договоре перечисляют пункты, набранные мелким шрифтом, и я слушала их так же, как всегда слушала мелкий шрифт: кивая.
Донора выбирал Хозяин. Каталог был на планшете: фотографии, рост, цвет глаз, образование, группа крови. Он листал долго и остановился на одной — светлая, острый подбородок, двадцать два года. Похожа на среду. На какую-то из них, я их к тому времени уже путала. Я ничего не сказала. Какая разница, чьи яйцеклетки, — зубы у меня тоже от Вадика.
В день переноса Хозяин сам расшнуровал на мне корсет — на выдохе, как всегда, только в обратную сторону — и убрал его в чемодан. Перенесли семь. Прижились шесть. На первом УЗИ доктор Менон обвёл курсором шесть тёмных кружков на сером экране и пересчитал их вслух, по-английски. Я пересчитала по-русски. Два ряда по три, как на столе под лампой.
* * *
Первым пришёл вкус. На пятой неделе я проснулась с привкусом пятирублёвой монеты во рту, таким ясным, что сплюнула в раковину и поискала её глазами. Железо держалось неделями — в воде, в чае, в собственной слюне. Доктор Менон сказал, что так бывает, и записал что-то в карту, а я подумала, что монету с пражской скамьи мне наконец вернули, с процентами.
Потом пришли запахи. Спирт, которым медсестра протирала мне сгиб локтя, — тот самый, маркерный, с Остоженки, — выворачивал меня прямо в процедурной. Мыло Хозяина, его одеколон, его рубашки, всё, чем восемь лет пахло моё послушание, теперь пахло так, что я выходила из комнаты, когда он входил, и он ни разу меня не остановил. С шестой недели меня рвало так, что в глазах полопались сосуды и поволока стала красной.
Грудь начала расти на седьмой неделе. Сама — без хирурга, без наркоза, без счёта: под кожей, поверх имплантов, нарастало тяжёлое, горячее, болезненное от одного касания простыни — своё, то самое, что было у меня до Дениса и что я двадцать лет считала недостаточным. Своё нарастало поверх купленного. Ареолы потемнели и расползлись, стали цвета старых монет, которые долго носили в кармане, а от ключиц вниз проступили голубые вены, как прожилки в мраморе ванной у Аркадия. Хозяин смотрел на мою грудь долго, как смотрят на выписку со счёта, где появилась строчка, которой не ждали.
Обратно мы летели на одиннадцатой неделе. Хозяин заказал самолёт — маленький, на восемь кресел из бежевой кожи, с туалетом размером со шкаф, где я и провела весь полёт, а он стоял за дверью и не уходил.
* * *
На двенадцатой неделе он ещё раз уложил меня к себе на колени. Тогда я не знала, что в последний. Живот у меня был уже как у других на пятом месяце, а шёл третий; я легла, как привыкла, — грудью на диван, бёдрами ему на бёдра, — и сразу поняла, что не помещаюсь: между мной и его коленями появилось что-то, чего раньше не было и что нельзя было прижать. Он подложил подушку мне под бок, потом вторую, поправил меня, как поправляют на столе неустойчивую вазу, и ладонь легла на ягодицу — тяжёлая, сухая, не торопясь бить.
Она так и лежала. Я считала про себя и на тридцатой секунде сбилась: ничего не происходило, и это было ровно то, от