мы будем жить дальше как сейчас, пока дом совсем не развалится. Я не буду притворяться, что блокнот спасает дом.
Она помотала головой. Слёзы пошли сначала без звука, потом со звуком — коротким, стыдным, таким, какой бывает, когда человек понимает, что торг уже не про сумму, а про него самого.
— Не надо так сильно... если уж ты... Кирилл, прошу. Я поняла про деньги. Я поняла про работу. Только не через колено. Не ладонью. Я не могу.
— Ладонь. Сегодня только рука. Не ремень. Первый раз только рукой. Я не буду делать из этого спектакль.
— И суббота всегда? Даже если я буду святой всю неделю? Даже если кошелёк будет сходиться до копейки?
— Даже если неделя ровная. Профилактика. Чтобы тело помнило, когда голова забывает. Сегодня — не профилактика. Сегодня — за то, чего нет в кошельке.
Она всхлипнула и вдруг сдалась так, как сдаются люди, у которых кончились аргументы, но не кончился страх. Кивок был маленький. Слово далось ей ещё хуже кивка.
— Хорошо. Хорошо. Ты... глава. Да. Справедливо наказать — да. Мне это не нравится. Не нравится, Кирилл. Ты слышишь?
— Слышу.
Горло у него стянуло. Он не улыбнулся победе. Победы не было.
— Я тебя люблю. Поэтому не спущу. Поэтому не остановлюсь, когда ты попросишь. В комнату. Сейчас.
Она встала неловко, попыталась затянуть пояс крепче и сразу забыла про полы — руки занялись лицом, волосами, всем, что можно было поправить вместо главного. Он не взял со стола ни кошелёк, ни стакан. Чай мог остывать. Порядок сегодня был не в купюрах.
В комнате стоял тот же цветочный диван, на котором он в детстве лежал под пледом с температурой и слушал, как мать ходит по кухне. Бежевые обои с тусклым растительным рисунком. За большим окном — голые ветки. Свет падал ровно, без уюта. На низкой тумбе у подлокотника Кирилл ещё утром, до разговора, поставил то, что готовил молча: флакон спирта, пачку ватных дисков, тонкий аптечный градусник в пластиковом чехле. Руки у него были сухие. Внутри всё сжалось в один узел.
— Наклонись к спинке, — сказал он. — Халат задери сзади. Трусы спусти.
Ирина обернулась у дивана. Голос ещё пытался шутить и уже не умел.
— Хотя бы не смотри. Ну Кирилл. Хотя бы отвернись.
— Мне тоже неприятно. Но стыд — часть наказания. Смотреть придётся. Не чтобы рассматривать — чтобы сделать это правильно. Ладонью, по голой коже. Каждое действие сейчас — процедура. Не ласка.
Она наклонилась. Ладони легли на спинку цветочного дивана. Халат полез вверх, открывая полные бёдра и круглую попу в белых трусах. Трусы она спустила сама — до середины бёдер — и остановилась, будто дальше начиналась другая страна, в которую нельзя входить при сыне.
Кирилл подошёл ближе и открыл спирт, не поднимая глаз выше своих рук. Запах аптеки ударил сразу, резкий, чужой этому дому с кружевом и дубовыми шкафами на кухне.
Ватный диск он смочил слишком щедро. Капля упала на ламинат и блеснула. Диск чуть не выскользнул, коснулся кожи и оставил мокрый холодный след шире, чем нужно. На полу осталось мокрое пятно, как улика неловкости, которую он не стал вытирать сразу.
— Холодно будет.
— Кирилл... господи, пахнет больницей.
Он протёр кожу. Она дёрнулась всем телом, выругалась шёпотом — грязно и жалобно сразу, как ругаются, когда стыдно кричать в голос. Спирт испарялся, оставляя на тёплой коже белые следы прохлады. Полные бёдра дрогнули. Белые трусы так и висели на середине, мешая и не защищая.